Господь является только во зле. Добра-то народ не видит. Как же идти за Господом, если он прозрачен, словно ветер в поле? За тучами иди, в мороке грозы, куда молнии укажут. Если надо спасать людей от гибели, добрый Господь надевает одежды зла. Ибо Гневный Ангел уже опрокинул свою чашу, и время вытекло до капли: исчисление лет подходит к итогу.
В подвальной каморе дворца монах читал о конце света. Огромная, разбухшая книга лежала на костлявых коленях. На страницах, захватанных грязными пальцами, из-под пятен вылезали алые и золотые кружева богатых рисунков и цветущих буквиц.
— И я услышал одно из четырёх животных, говорящее громовым голосом: иди и смотри! Я взглянул, и вот конь белый, и на нём всадник, имеющий лук, и дан был ему венец…
Монах сидел на скамейке, близоруко сгибаясь над листом. Потрескивала сосновая лучина, зажатая в клюве железного светца. Промасленный холст, затягивающий маленькое окошко, дрожал под толчками позёмки, что мела на дворе.
— И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нём дан большой меч…
Драная ряса монаха была закапана воском. Книга прикрывала прорехи, протёртые коленями на долгих истовых молебнах.
— И вот конь вороной, и на нём всадник, имеющий меру в руке своей…
По стенам полутёмной каморы громоздился всякий дворцовый хлам. Углы толсто заросли изморозью. Плахи близкого потолка, будто седой щетиной, обметало инеем, по которому вслед за пляской огонька на острие лучины волнами пробегало мерцание. Дверь каморы монах подпёр большой лавкой, чтобы никто не вошёл.
— И вот конь блед, и на нём всадник, которому имя смерть; и ад следует за ним…
Лучина догорела, но монах ещё подслеповато щурился на страницу и беззвучно шевелил губами, пытаясь разобрать строки. Нет, света не хватало даже на то, что помнилось почти дословно.
Монах перевалил книгу на скамейку и встал, сразу оказавшись вровень с окошком. Обломанные ногти монаха, как звериные когти, легко вспороли холстину окна. Монах с треском содрал её с косяка, и в лицо монаху тотчас ударил порыв снежного ветра.
Монах молча смотрел на двор. Хлопья снега летели по низкой каморе, оседали на раскрытых страницах и таяли на раскалённых словах Иоанна Богослова.
Окошко каморы приходилось вровень с деревянной мостовой теремного двора. Во мгле, в клубах позёмки по мостовой грузно ступали огромные, страшные копыта — какие-то ржавые, словно в крови. То ли с кремлёвской иордани приехал водовоз, то ли с московского промысла вернулся сатана.
1565 ГОД. МОСКОВСКАЯ РУСЬ. ДЕРЖАВА СОДРОГАЕТСЯ.
ЗАТЯЖНАЯ ЛИВОНСКАЯ ВОЙНА ОТНИМАЕТ ВСЕ СИЛЫ. ПОЛЬСКИЙ КОРОЛЬ СИГИЗМУНД, ПО-РУССКИ ЖИГИМОНТ, РАЗБИВАЕТ МОСКОВСКИЕ ПОЛКИ ОДИН ЗА ДРУГИМ. ИНТРИГУЕТ БОГАТОЕ БОЯРСТВО НОВГОРОДА. ВОКРУГ ЦАРЯ ИВАНА ГРОЗНОГО ВЫЗРЕВАЮТ ИЗМЕНЫ И ЗАГОВОРЫ.
ЛОМАЯ УКЛАД ЖИЗНИ, ЦАРЬ ИВАН УЧРЕЖДАЕТ ОПРИЧНИНУ — ОРДЕН ОХРАНЫ ПРЕСТОЛА. ТЕРРОР ЗАЛИВАЕТ МОСКВУ КРОВЬЮ. В ОТВЕТ НА ЗВЕРСТВА ОПРИЧНИКОВ УХОДИТ В МОНАСТЫРЬ МИТРОПОЛИТ — ГЛАВА ПРАВОСЛАВНОЙ ЦЕРКВИ. И ГРОЗНЫЙ В ОДИНОЧКУ УПРЯМО ВЕДЁТ СВОЙ НАРОД К ВОЗМЕЗДИЮ И ПОКАЯНИЮ.
ПОТОМУ ЧТО ПО СТАРИННОМУ ЛЕТОИСЧИСЛЕНИЮ ВСЕГО ТРИ ГОДА ОСТАЁТСЯ ДО КОНЦА СВЕТА. И ГДЕ-ТО ПО РУССКОЙ ЗЕМЛЕ УЖЕ ШАГАЕТ МЕССИЯ, А НА НЕБОСВОДЕ ДВИЖЕНИЕ СОЛНЦА ОТМЕРЯЕТ БОЖЬЕМУ МИРУ ПОСЛЕДНИЕ ДНИ.
Против света Петьке показалось, что в птичник вошёл хозяин. Но хозяин вдруг обернулся огромным лисом, схватил Петьку за ногу, сдёрнул с насеста и швырнул сквозь двери в небо. Петька захлопал крыльями, роняя перья, чтобы удержаться в жидком зимнем воздухе. Мелькнули сизые, провисшие облака, тупые острия знакомого тына, множество людских шапок и конских грив — и вдруг всё это прокрутилось колесом. Сверкающая плоскость сабли отсекла Петьку от себя самого, и глаза петуха увидели собственное обезглавленное тело. Оно упало в растоптанный сугроб и поползло, загребая крыльями и дёргая пышным, чёрно-красно-радужным хвостом.
Опричник в лисьем малахае швырял кур из дверей курятника, а Митька Плещеев рубил их на лету пополам. Большое подворье князя Курбатова заволакивало дымом — это с разных концов зажигали княжеское сельцо. Когда князь — вор, то его место на дыбе, а всё добро князя — и хоромы, и скот, и смердов — под нож или в огонь. Если, конечно, себе ничего не сгодится.
Дворовые мужики и бабы князя Курбатова, порубленные и поколотые опричниками, валялись на снегу вперемешку с пятнистыми коровами. Кто-то недобитый ещё ворочался, словно пытался выбраться из гибели, как из болотины. Пух от вспоротых перин мешался со снежной пылью, поднятой конями опричников.
Генрих Штаден, царский опричный немец, ловко спрыгнул с седла, наклонился и потянул из пальцев мёртвого мальчонки деревянную игрушку. Она состояла из двух плашек, скреплённых рычажками. Сверху ловко и умело были вырезаны кузнец и медведь — оба с молотками. Штаден подвигал плашки — и кузнец с медведем по очереди застучали молотками по наковальне. Штаден засмеялся простоте и остроумию этой забавы. Русские, конечно, варвары, но бывает в них что-то такое, отчего можно только ахнуть в восхищении.
По гульбищу княжеского дома мимо выбитых окошек с сорванными ставнями молодой и дюжий Федька Басманов тащил найденную в подклети девчонку. Девчонка визжала и билась. Конечно, она ещё недоросток — ничего, повзрослеет в постели. Зря, что ли, в такую даль из Москвы гоняли?
Федька навалил пленницу себе на плечо головой назад и держал обеими ладонями за задницу — чтобы сразу и пощупать добычу. Коса девчонки подметала половицы гульбища. Девчонка извивалась и колотилась, махала руками и заголившимися ногами. Федька только охал от ударов кулачками по спине и от пинков острыми коленками в грудь — будто в бане от хлёсткого веника.